shohina (shohina) wrote,
shohina
shohina

This journal has been placed in memorial status. New entries cannot be posted to it.

Category:

ГОЛЫЕ ДЕРЕВЬЯ (повесть)

В узкую щелку, процарапанную в белом окне, виден желтый особняк и два дерева. К вечеру пошел снег, в доме на втором этаже вспыхнули два окна. Снег засыпал тротуар, крышу, каменное крыльцо. Девочка в соседнем боксе за стеклянной стеной застыла у своего окна, смотрит и смотрит как идет снег. Мальчик листает книжку.
Пришла медсестра Света и прогнала девочку с холодного подоконника. Та подняла рев. Рядом с моей щелкой нацарапано: "Я хочу домой. Митя".
Наши боксы застеклены с трех сторон, только четвертая стена, с окном, замазанным белой краской, глухая. Мы живем прозрачной и стерильной жизнью. Стены стеклянные, двери, кровати, потолок -- все белое. Кафельный пол полагается мыть в крахмальном белом халате. Под ванной стоят баночки с хлоркой и содой. Но при этом летают маленькие злобные мушки.
В первый день, как мы с дочкой попали в больницу, я была сама не своя от этой прозрачности, мне казалось, что меня разглядывают в увеличительное стекло, снимают под светом юпитеров, показывают по телевизору! Я бы охотно поменяла такое одиночество на палату с двенадцатью койками -- вот там действительно можно не замечать друг друга и друг другу не мешать!

Девочка опять влезла на подоконник, отворила первую раму и смотрит в окно. Влетела Света, стала кричать:
-- Ты что, менингитом хочешь заболеть? Ну-ка слезай! Дрянь негодная, она еще и босиком!
Света стащила девочку с окна, та принялась реветь и кататься по кафельному полу.
-- Сколько тебе лет? -- спросила я через стекло.
Она не обратила на меня внимания.
-- Сколько ей лет? -- спросила я мальчика.
-- Четыре, -- сказал он. Она из детдома. А я уже читать умею.
Он приложил к стеклу записку печатными буквами: "Дима, мы привезли тебе фрукты и книжки. Тебя скоро выпишут. Целуем. Мама и папа."
-- Ты б утешил ее, что ли, Дима.
Мальчик пожал плечами. Он вроде бы меня не расслышал. Девочка лежала в одной тонкой рубашке ничком на полу и плакала уже беззвучно. Я постучала ей в стекло, но тут мне постучали в стекло справа и сказали, что я мешаю укачивать ребенка. Я стала смотреть в щелку на падающий снег, это был первый снег после многих серых и мокрых дней, он был очень красивый.
-- Она не утешается, -- окликнул меня Дима.
Но тут заплакал мой больной ребенок, и я сделала вид, что между нами настоящая стенка.
Когда я взглянула на детей, Дима опять листал книжку, а детдомовская девочка опять стояла голыми коленками на подоконнике и смотрела в свою щелку. Я стала ей стучать, но девочка только взглянула на меня серыми безразличными глазами и отвернулась. Сестра, конечно, пришла. Увидев девчонку на подоконнике, босую, в одной рубашке, она задохнулась от злости:
-- А вот я тебя тапочком!
Получив тапочком, девочка взвыла.
-- Да что ж ты все смотришь, смотришь туда, все равно к тебе никто не придет!
Я надеялась, что сквозь собственный вой она не расслышит этих слов, но она расслышала и завыла еще громче.
Проснулась моя трехмесячная дочка. Заплакали младенцы в соседних боксах. Запричитали матери, с трудом укачавшие больных детей.
-- Что ж это за дрянь такая! Убрали бы ее от нас куда-нибудь! За детьми они не следят! За что только деньги получают! Дурдом какой-то, а не больница!

На следующее утро зашел мой знакомый доктор и я спросила его, почему стенки стеклянные.
-- По глупости, -- вздохнул он.
-- Но кипяточку, Виталий Григорьевич, почему нельзя кипяточку?
Виталий Григорьевич смотрит задумчиво. У меня свои трудности: как попить растворимого кофе с кипяточком, как укачать ребенка, если в соседнем боксе плачет девочка, как почитать книжку, если свет включается в коридоре, а со стороны коридора мы заперты. А у него свои -- менингиты, черепно-мозговые травмы, дежурства в реанимации.
-- Почему эта девочка плачет? -- спросил он.
-- Не знаю, -- сказал Дима. -- Это мои родители были, а не ее. Они ей куклу принесли. Она думает, они ее к нам домой возьмут, и плачет, чтобы скорее взяли.
-- Девочка из детдома, -- объясняю я. -- Все время плачет.
-- Как звать тебя? -- спрашивает Виталий Григорьевич через стекло.
-- Ира, -- говорит она еле слышно.
-- Не надо больше плакать, Ира, -- просит он, и девочка успокаивается.
Когда Ира не сидит на подоконнике и не плачет, она громит свой бокс. Только за последние два дня она испортила весы, высыпала на пол хлорку, скрутила краны в раковине, разбила градусник и вылила суп в Димину кровать. К тому же она без конца с недетской силой раскачивает железные решетки своей кровати, трясет запертую дверь и колотит в стеклянные стенки.


На дежурство заступила добрая сестра тетя Маша и увидела босую девочку.
-- Кто ж тебе тапки такие огромные дал? Не люди они, что ли? Да ты подожди, деточка, сейчас другие найду.
Тетя Маша принесла аккуратные маленькие тапочки, колготки и байковую кофточку.
-- Она из детдома, -- сказал Дима. -- У нее никого нет.
-- Ах ты, деточка, -- вздохнула сестра. -- Нет, говорят, никого. И где ж они ходют, родители твои, и что ж дите свое позабыли...
-- Она у меня апельсины ворует, -- сказал Дима.
-- А ты с ней делись.
-- Я делюсь, а она ворует.

Два часа дети неотрывно смотрели в мой бокс.
-- Вы чего? -- не выдержала я.
-- Мышка бегает, -- сказал Дима.
-- Беленькая, -- добавила Ира.
Добрая сестра тетя Маша целый день давала мне кипяток и я напилась своего растворимого кофе до одурения, так что не смогла уснуть.

Снег шел три дня и три ночи. В щелку мне видно засыпанное снегом крыльцо, белую крышу, белую дорогу, белую скамью рядом со старой липой. Ее ствол разветвляется метрах в трех от земли, и уже два ствола, один потолще, другой потоньше ( вместе, -- писал Леонардо да Винчи, -- они равны начальному стволу, поэтому будьте внимательны, рисуя деревья) дают свои ветви и ветки, и так до конца, пока самая последняя и тонкая веточка не упрется в небо. Вот и мы -- чем ближе к земле, тем мы внушительнее и крепче, тем грубее наша кожа, материальнее заботы и проще желания, а чем дальше от земли, вверх, тем непонятнее чувства и тоньше душа. Но насколько последняя ветка, достигшая неба, мала в сравнении с близким земле стволом!

В десять утра медсестра Света сразу обнаружила Иру на подоконнике. Кричать она не стала, а заперла стул, с которого та влезала на окно, в коридор.
Полдня Ира выла, после чего съела штук десять Диминых апельсин и ее вырвало. Света убрала за ней без звука, наказывать не стала. Сказала только:
-- Что ж с тебя взять, с детдомовской...
И накинулась на Диму:
-- А ты куда смотришь, дурак!
Дима обиделся, без помощи стула взобрался на подоконник (ему семь лет) и стал смотреть в запретную щелку.
В десять вечера, когда я наконец укачала свою дочку, Ира легла на Димину кровать и стала колотить голыми пятками в стеклянную стенку. Я пробовала ей объяснить, что она будит ребенка, но Ира меня не слышала. Рядом тихонько скулил Дима, хотел лечь спать. Я посоветовала ему взять Иру за руку и отвести в кровать. Он так и сделал. Ира страшно взвыла, вырвалась и снова бросилась на его кровать, заколотила ногами.
Я уже давно могла позвонить сестре, но что-то меня удерживало, не хотелось жаловаться на ребенка. Мы ведь негодуем, когда дети жалуются на взрослых, ябедничают друг на друга...
На мое счастье пришла медсестра и погасила у детей свет.
В первом часу ночи я увидела в полумраке соседнего бокса, как двое детей в ночных рубашках тащили друг у друга из рук целлофановый пакет с яблоками. Дима поднял умоляющие глаза, Ира смотрела в пол. Прошло еще полчаса. Дети стояли босиком на кафельном полу. Ветерок из полуоткрытой фрамуги шевелил их волосы.
Я позвонила сестре.

Добрая тетя Маша опять дежурит и дает мне кипяток. С самого утра Ира показывает через стекло пятерню с загнутым большим пальцем: "Ты же хотела знать, сколько мне лет, вот, смотри!" Я отводила взгляд, но украдкой хорошо рассмотрела ее лицо. Оно красивое, грубое и решительное, как у маленькой разбойницы, а глаза неподвижные и мечтательные.
После обеда Ира перешла в наступление. Стоило мне положить дочь в кроватку и прилечь самой, она тихо постукивала согнутым пальцем в стекло. Дочка просыпалась, я вскакивала, все повторялось сначала. К Ире присоединился послушный Дима. Я ходила из угла в угол со спеленутым ребенком на руках. Они следили за мной во все глаза, даже не скрывая своего торжества: все мы заперты, все мы за стеклом и никто ничего никому не сделает!

Свет в наших боксах включается в коридоре. Мы боимся за нервную систему наших дежурных сестер, которые днем работают еще и за нянечек, а ночью за врачей, и потому читаем в полутьме, спим при свете и пеленаем детей в полном мраке.

Заходил Виталий Григорьевич со своим молоточком, провел с ребенком ровно те же пять минут, что и другие, но после него осталось забытое с детства чувство -- был доктор.
Мне кажется, что человек он очень чувствительный, у него этих тонких веточек, этих душевных движений, не связанных с личной выгодой и пользой, больше, чем у других. Я замечала: глядя на больного ребенка, он всякий раз расстраивается.

Принесли обед. Виталий Григорьевич меня не запер, и я вышла в тамбур между дверями, чтобы забрать свои миски из окошечка.
-- Ты в своем уме? -- заорала сестра-хозяйка. -- Ты что, порядка не знаешь?
Она заперла дверь в бокс, взяла миску со щами, отперла дверь и протянула мне щи. Потом опять щелкнула задвижкой, сделала шаг к тележке, взяла миску с гречневой кашей, отперла задвижку, и я получила кашу. В третий раз она проделала то же самое ради компота, налитого в миску с отчетливым кружком жира на борту.
-- Порядок надо знать, -- сказала она так, словно предотвратила опасность, словно я была шаровой молний, которая того гляди выкатится в коридор и опрокинет тележку с ее скучным обедом.
Через полчаса пришла сестра из физиотерапии и потребовала, чтобы я несла ребенка на кварц.
-- Мне даже в тамбур выходить не велят, -- возразила я.
-- Небось, руки не отсохнут ребенка до кабинета донести!
Когда мне было лет семнадцать, меня можно было кормить чем угодно, грубить как угодно, наступать на ноги, толкать в бок, пролезать передо мной без очереди. Маленькие неприятности оставляли меня вполне равнодушной. Я бы никогда не поверила, что когда-нибудь меня будет трясти от злости только от того, что незнакомый мне человек без нужды три раза запирал и отпирал дверь.

Вечер. Грустно. Мы все хотим домой, как Митя, процарапавший щелку в моем белом окне. Я смотрю в Митину щелку, ребята за стеклянной стенкой в свои. Я вижу особнячок, занесенный снегом, четыре окна, в чьей уютной глубине так хорошо взору, белую дорогу и два черных дерева. Мне чудится скрип колес, какая-то музыка, какое-то движение за окнами. И, вот, я уже не я, а маленькая девочка, глядящая неотрывно в чужие окна. И особняк напротив -- не точно такой же больничный корпус как у нас, где скучают за белыми окнами дети, а какой-то счастливый дом с красными занавесями, где происходит чужая необычайная жизнь. Хочется на елку, на Рождество, на бал, в средневековый замок на вершине зеленого холма. Хочется исполнения тех желаний, которым никогда не сбыться, потому что давно нет самих желаний, лишь беспокойство от их неслышных шагов преследует нас всю жизнь.
Русские золушки или не копались в золе или так и не попали на бал. Это сюжет из западно-европейской жизни, где на грамм зла отмерян грамм добра, а за годами бедствий и лишений следуют годы благополучия и счастья. Наши царевны-лягушки, барышни-крестьянки, Неточки Незвановы вовсе не похожи на своих западных сестер. Их перевоплощения суть выдумка автора, или забавная или мучительная. Нет сказочной трансформации: царевна-лягушка загадочна, но не мила, как Золушка или Ослиная Шкура, --нет невинной победы добра над злом, нет торжества богатства над бедностью, нет чистых перевоплощений, как мечтается в детстве. Так думаю я, глядя в свою щелку. А о чем думают дети?

На следующий день они всячески пытались со мной помириться. Дима рисовал елки, под елками зайцев, рядом охотника и застенчиво прикладывал рисунок к стеклу. Ира выглядывала из-за выступа стены и снова показывала четыре пальца. Под вечер я стала им улыбаться и они про меня забыли.
Это был мирный вечер. Дима говорил:
-- Робин Бобин Барабек скушал сорок...
-- Человек! -- подхватывала Ира.
-- И корову, и быка, и кривого... Ну!
Ира старалась вспомнить, дергала плечами, чуть не плакала. Стишок Дима повторил уже раз десять, а она все забывала слова. Она вообще говорит очень мало, то ли не хочет, то ли не знает слов. И я удивилась, с каким усердием она старалась повторить за Димой стихи. Но больше удивилась другому. В этот час никто не внушал им, что нужно учить стихи, а не драться, никто не сказал Диме, чтобы он научил Иру стихам, но он учил, а она повторяла с тем же несокрушимым упорством, с каким они тянули друг у друга пакет с яблоками.

Сестра-хозяйка, проходя мимо моего бокса, не удержалась и заглянула:
-- Что без косынки сидишь, порядка не знаешь?
-- Я не сижу, а лежу.
-- Лежишь посреди бела дня -- понятно! А почему книга на стуле,а не в тумбочке?
-- Мне ее так и читать, головой в тумбочку?
Сестра озадаченно посмотрела по сторонам, но быстро нашлась:
-- Мух развела.
Но тут закричала я, и так, будто меня ошпарили кипятком:
-- Они тут были! Я за ними с утра до вечера гоняюсь! И мыши у вас, между прочим, есть! А еще грудных детей лечите!
-- Дети-то не виноваты, что матери у них такие, -- сказала она невозмутимо. -- Такие как ты и разводят. Погоди, скоро еще крысы будут.
И вышла из бокса, даже позабыв меня запереть.

Посреди ночи я услышала легкий шорох. Ира тихонько копалась в Диминой тумбочке. Наш странный свет -- один плафон в боксе, другой в коридоре, третий в тамбуре, и все включаются как попало, так что какой-нибудь огонек всегда остается, даже ночью, -- позволял мне видеть, что она кладет за пазуху яблоки. Рубашонку она завязала на животе узлом, чтобы яблоки не выпали. Но когда она почти добралась до своей кровати, узел развязался и яблоки раскатились по всему полу. Она не стала их собирать, а легла в кровать и молча заплакала.

Я спросила нашего палатного врача, когда нас выпишут.
-- Я не гадалка, -- отрезала она.
Пришел Виталий Григорьевич и сказал, что выпишут нас через три дня. Я еле удержалась, чтобы не нажаловаться ему на врача, на сестру-хозяйку, на свет, на компот. Он прочитал у меня на лице неутоленные обиды и сказал мягко:
-- Вот видите, несмотря на мелких мушек и мелкие унижения пневмонию вам все-таки вылечили.

Дима постучал в стекло и сказал:
-- Меня сестренка дожидается, она двоюродная, в Щукино живет. Когда ей сказали, что я на ногу травму получил, она заплакала. Я на эту ногу уже второй раз травму получаю -- клюшкой. А теперь еще и карантин по гриппу. Второй месяц здесь, -- вздохнул он как взрослый.

Победа, одержанная сестрой хозяйкой в нашей последней битве, ее смягчила.
-- Вам компот или чаю? -- спросила она.

Наша январская зима опять растаяла. Небо над желтым домом серое, больничный дворик ободранный и голый. Только деревья прекрасны как в любое время года при любой погоде.

Дети громыхали стулом, пускали воду в ванной, вылили друг на друга компот, перемазались фломастерами, получили взбучку от медсестры и уснули в три часа дня мертвым сном.
Встали уже в сумерках, взобрались на подоконник и тихо смотрят в свои щелки. Все белое -- сугробы, снежный коврик на лавке, укатанная дорога -- незаметно исчезает с глаз, разрушается изнутри, и течет, течет, течет.
Сестры перестали ругать Иру. Что бы ни случилось, во всем виноват Дима -- он старше, он мальчик, у него папа и мама есть. По моим наблюдениям, он никогда не бывает виноват. Но ему надоело объяснять это сестрам, и также как Ира он теперь не жалуется.

-- А детдомовские отличаются? -- спросила я у Виталия Григорьевича.
Он подумал и кивнул.
-- Заторможенностью?
-- И заторможенностью, и расторможенностью.

Она лежит поперек Диминой кровати и брыкается. Это каждодневная вечерняя шутка. Моих слов она не слышит и укоризненных взоров не видит. Она вообще вроде бы не понимает, о чем я. Заторможенность?
Той же ночью Ира, отоспавшаяся за день, внимательно следит, как я укачиваю ребенка и тихонько подпевает моей колыбельной песенке. Я звоню, чтобы попросить у сестры демидрол и показываю Ире рукой -- скройся. Белая головенка мгновенно исчезает за выступом стены. Сестра уходит и голова тут же появляется. Мы опять укачиваем ребенка.

--Ох, моченьки моей больше нет! -- вздыхает в коридоре добрая сестра тетя Маша. -- Ох, устала, ох, не могу больше!
Но смиренно шагает от бокса к боксу с уколами, порошками, бутылочками.
Это со всеми так бывает: кажется, что нет сил, устаешь лечить, устаешь болеть, устаешь любить и нести по жизни свою бедную надежду. Но только так кажется, что настал последний предел. Вздохнешь поглубже и снова застанешь себя за каким-нибудь делом, и вспомнишь, что уже недалеко до весны.

Тетя Маша стелет детские кровати в соседнем боксе и приговаривает:
-- В кого ж ты уродилась такая, деточка, что ж ты все крушишь и ломаешь? Ты бы села тихонько в уголке, в куколку свою поиграла...
Ира смотрит на нее широко открытыми глазами и не видит. Где-то я уже встречала такой взгляд -- невидящий, далекий, устремленный неведо куда.

Утром подморозило и слева над домом выглянуло солнце, белое, слепящее слабым светом. Оно задумчиво повисело над больничным корпусом, словно пробуя свои силы, и скрылось. Ближе к вечеру воздух стал прозрачным. А ночью мы увидели звезды. Они были маленькие и яркие. И как елочная игрушка, распакованная после долгого томления в вате, повешенной чьей-то невидимой рукой, сиял в мирозданьи месяц.
Subscribe

  • ЕЕ БОЛЬШЕ НЕТ...

    Нет больше Таньки Шохиной (на самом деле - Ивановой). Нет и уже не будет книги рассказов. Она жила сложно - а ушла легко: вечером полила любимые…

  • ЛАРИСКА

    Никого прекрасней этой женщины я в жизни не видела. У голливудских красавиц все сильно преувеличено и доведено почти до абсурда: то губищи, как у…

  • ЛЮБОВЬ ДО ГРОБА

    До чего девчонки безнравственны – просто кошмар! Вот, ее душа, пометавшись между литературными персонажами и одним десятиклассником, на которого…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic
    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 8 comments